Home   Contents   Next
 
Наталья Медведева
CAPODANNO
 
 
  
 




Наталья Медведева

CAPODANNO

(Capodanno - День Нового года (ит.)

Она делила комнату пансиона с женщиной из Риги, плохо говорящей по-русски. Та была очень любезна и сидела с ее ребенком, пока сама она носилась по городу. „Я в Риме! В Риме!" — хотелось кричать ей на улицах. Она не могла поверить, что может вот так, запросто, свернув за угол, увидеть перед собой полукруг Колизея. Она с ужасом вспоминала уговоры подруг не ехать: „С ребенком... от мужа нет писем... пропадешь... подумай о матери..." Спускаясь с Испанской лестницы, забегая в кафе и, как итальянка, уже командуя бармену: „Эспрессо!", гуляя вечерами в толпе по пьяцца Навона, она повторяла себе: „Как же, как было не ехать сюда?!"
В пансионе можно было жить неделю. В еврейской организации, принимающей эмигрантов, ей почти отказали: „Вы не еврейка, ваш муж не оставил нам никаких указаний", но потом пожалели — ребенок очень кстати расплакался, — выдав полагающуюся сумму из огромных купюр. Там же ей сказали, что квартиру надо снимать в пригороде Рима — Остии Лидо.
Эмигрантов в пансионе становилось все меньше — они снимали квартиры и, продав хозяйке простыни из натурального льна (фотоаппараты они берегли для более выгодных сделок), съезжали. Один день оставался до конца недели. Она положила ребенка в коляску, подаренную подругой в Ростове, и поехала в Остию.
В электричке ей помог пожилой еврей из Москвы. Вагон был переполнен ароматными итальянцами, и коляску ей пришлось сложить. Москвич все предупреждал ее, что „у этих цыган даже последний грузчик при шарфике, а за душой ни копейки", и посоветовал приглядывать за сумочкой. Он проводил ее до площади, где находилась почта и где „всегда толкутся эмигранты, и вы все узнаете о квартире". Сам он спешил домой паковаться — уезжал на следующий день в Нью-Йорк по гаранту сестры, которую видел один раз в жизни в возрасте трех или пяти лет, он точно не помнил.
И без предупреждения москвича она бы узнала в людях, толпящихся на небольшой площадке, эмигрантов. Как отличались они от тех же „последних грузчиков" в электричке! Многие и одеты были по римской моде, но что-то особенное было в их осанках, движениях, выражениях лиц. Заметив отдельно стоящую девушку с мальчиком, она решила подойти прямо к ней: „Она сама с ребенком и поймет мое положение". „Не имею понятия ни о чем, всеми устройствами занимается муж, — которого девушка и поджидала, — а этот идиот опять куда-то провалился!" Девушка все же предложила покараулить ее коляску, пока „вы покрутитесь тут со стариками".
Она подошла к группке людей, возглавляемой огромного роста мужчиной, громко смеющимся и жестикулирующим.
— Слушайте, дорогуша, я вам сразу скажу — с квартирами плохо. А тем более что вы с малым ребенком. Кому же охота просыпаться от плача младенца в шесть утра. Вам надо в какую-нибудь квартиру, где уже есть дети...

Его перебила супруга:
— Что ты говоришь, Вадим? Кому же нужны чужие дети... Тут от своих не знаешь, куда деться...
Стесняясь, она спросила, нельзя ли снять отдельную, пусть малюсенькую, квартирку. Жена Вадима вздрогнула щеками.
— Вы, дорогуша, с неба свалились! Вы знаете, сколько это стоит? Может, вы вывезли что-нибудь?.. Вы понимаете, милочка, все хотят ехать в Лос-Анджелес, а город закрыли, никого больше не принимают — это же райский уголок! — только по личному гаранту. Вот все и сидят здесь. Кому же охота ехать в эту клоаку Нью-Йорк или в Австралию — туда лететь больше суток! Мы-то честно заслуживаем разрешения ехать в Лос-Анджелес — у Вадима там дочь от первого брака замужем за американцем, с домом и бассейном...
— Ну, что ты устроила биографический вечер, дорогуша!.. А денег вам на двоих дали?.. Не тратьтесь — я чувствую, вам придется платить большие маклерские.
Яркокрашенная, очень маленького роста женщина в парике потрогала ее за рукав:
— Я советую вам покупать курицу на „круглом" рынке. И желательно сразу трех — это намного дешевле. И торгуйтесь, не стесняйтесь.
— Какие курицы! Вы с ума сошли! Где она их будет готовить? Ей жить негде... Слушайте, что я вам скажу. — Это в разговор вступил не очень опрятного вида мужичок. — Не селитесь в фашистском районе, даже если будет дешево. У них там стреляют!
Яркокрашенная взвизгнула:
— Опомнитесь! Вас в вашем коммунистическом ограбили!
Девушка, поджидавшая мужа, подкатила коляску, сказав, что уходит. Новые эмигранты все приходили и приходили. Кто-то кричал из здания почты: „Сеня, Сенечка! Киев на проводе!" Пробиваясь к зданию почты, задев ее коляску, Сенечка, как бы никому, сказал, что москалям здесь вообще делать нечего. Она примкнула к новой группе.
— Упаси вас Господи связаться с израильтянами. За квартиру они сдерут с вас последнюю шкуру. Их никакие организации не принимают из-за их драконовских паспортов, и они просто озверели. Творят здесь черт-те что... Хотя, может, раз вы одинокая, вам будет легче с ними договориться...
— Если у вас муж в Америке, что он вам гарант не пришлет? А вообще, у всех там муж...
Молодящаяся, в искусственной шубке, сообщила, что из ее квартиры выезжают через три дня.
— Я с вас ничего не возьму, если вы согласны вести за меня уборку мест общего пользования. В квартире еще две семьи, и каждая дежурит по неделе.
Она тут же согласилась. Ей все равно было — смотреть квартиру сейчас или потом. Она скорее хотела уехать с этой площади в свою, пустую уже, комнату пансиона. Ей посоветовали предложить хозяйке баночку икры — „хохлома не пройдет!" — чтобы та оставила ее в пансионе на две лишние ночи. Договорившись с молодящейся, что придет послезавтра, дав ей небольшой задаток — ведь она никому больше не будет предлагать комнату, — она пошла в сторону вокзала.
Задержавшись на переходе, она упустила из рук коляску — та покатилась на мостовую. От испуга она застыла, а не побежала за ней. Откуда-то вынырнувший парень подхватил коляску и перебежал с ней дорогу. Тут же за ним промчалась машина. Парень замахал рукой с противоположной стороны улицы. Она подбежала к нему, повторяя: „Грация, мульте грация!"

— Можете по-русски, — сказал ей парень.
Он был невысокого роста, смуглый.
— Не знаете, что ли, какие здесь водители?.. А, ну все ясно. И квартир, конечно, нет. Известная история.
Она еще раз поблагодарила его и собиралась идти.
— В пансионат возвращаетесь? Могу подвезти, мне по дороге. Да не боись! Наговорили еврейцы про израильтян... Поехали.
Ругая себя, она согласилась — такой ужасной показалась дорога обратно: электричка, метро...
Парень болтал без умолку. У него был легкий украинский акцент, и он действительно сбежал из Израиля.
— Пожил там два годика, и хватит. Я в Союзе от армии косил для того, чтобы в Израиле подохнуть? Дружок мой погиб, а вместе в школе учились в Киеве. Да и скучно там — одни пейсатые... Здесь я уже везде побывал, только что из Германии вернулся, может, там зацеплюсь... И чего всем эта Америка, сдалась? В Остии тоска... Давай на „ты"...
Они въехали в Рим, освещенный желтыми огнями, и он подвез ее к самым дверям пансиона.
— Я, может, подыщу тебе подходящий вариант в городе... Да нет, недорого. Еврейцы паникеры. Завтра к вечерку подъеду за тобой. Договорись только ребенка оставить с кем-нибудь, чего его с собой-то таскать... Не грусти, завтра в шесть заеду. Чао!
Она договорилась с сеньорой Сильвией, хозяйкой пансиона, называемой эмигрантами бандершей, что останется еще на два дня и та даже посидит с ее ребенком. Все это стоило трех простыней, бутылки „столичной" и баночки красной икры. Хозяйка переселила ее в комнату поменьше, так как ожидала приезда новой партии эмигрантов.
Не то чтобы парень ей понравился, но настроение улучшилось: если ничего не получится, она всегда сможет поехать в Остию. К молодящейся, в искусственной шубке. Ей очень не нравились ее сапоги, и она решила надеть туфли, подумав, что все равно в машине и не замерзну, мол.
У нее были кривоватые ноги с толстыми икрами. Занятия в хореографическом училище, работа в ансамбле современного танца — все это сказалось на ногах, которые приобрели форму рояльных ножек. В последнее время, правда, она почти не танцевала — работала преподавателем характерного танца в Доме культуры.
Она покрутилась перед зеркалом, улыбнулась. У нее были плохие зубы. Но еще в театральном кружке она научилась улыбаться не разжимая губ, так что многие и не замечали.
Парень примчался на новой машине и объяснил опоздание покупкой „коняги". В машине пальто ее все время распахивалось — было узковатым, — и она стеснялась. Но потом, подумав, что ведет себя как дурочка, стала рассказывать парню истории о балете, Доме культуры и своей подружке Любке, тоже танцовщице. Они остановились у подъезда, и парень сказал, что должен зайти домой, позвонить и договориться посмотреть квартиру. Ей показалось это странным, и она хотела подождать его в машине. Но парень настоял на том, чтобы она пошла с ним.
Квартира — малюсенькая и без кухни — находилась на последнем этаже. Вместо кровати на полу лежал матрас, покрытый свалявшейся и посеревшей шкурой. На столике в углу стояли электроплитка, стаканы и бутылка вермута. Она села в кресло, неохотно сняв пальто. Он сделал ей коктейль, дал несколько журналов и, усевшись на матрас, придвинул к себе телефон.

Он говорил с кем-то на ужаснейшем, как ей показалось, языке, вставляя русские матерные словечки, звонил еще кому-то и свободно болтал по-итальянски. К своему собственному удивлению, она выпила весь коктейль и просмотрела порножурналы. Ситуация ей представилась западным фильмом — привел домой, напоил, изнасиловал, зарезал и выбросил в мусоропровод.
Наконец его телефонные разговоры закончились.
— Слушай: баба, к которой я хотел тебя подселить, не хочет никого с ребенком. Ни в какую, сука. Но ты не вешай нос, у меня тут дружок есть... Обещал позвонить через час. Подождем... Я тоже, пожалуй, выпью.
Он включил музыку — Челентано. Она вспомнила, как в Ростове они с Любкой достали записи и месяцами потом слушали, придумывали танцы, мечтали об Италии. Ну и вот она в Италии, в квартире дезертира израильской армии, допивает второй коктейль. В том, что никакой квартиры он ей не найдет, она уже не сомневалась. „Ну и черт с ней!" — подумала она.
— Иди сюда, чего ты там ютишься. Здесь удобней. Покажу тебе фотографии моих странствий.
Она подошла к матрасу, присела на корточки и, поджав под себя ноги, села боком. Достав большой конверт, он высыпал из него разноцветные карточки, ничего не комментируя, дав ей самой разглядывать их. На несколько черно-белых он криво хмыкнул:
— Это вот дружок мой, что погиб.
На фоне танка стояли он и его дружок, по пояс раздетые, с автоматами в руках, улыбающиеся, в обнимку. Было еще много армейских снимков — ребята на танке, опять полураздетые, один с гитарой, другой с аккордеоном, а остальные будто поют.
— Вот эти все погибли. Трое из Союза. Я удрал, а они через два месяца... За что боролись, на то и... Курнуть хочешь?
Он предложил ей самокрутку, которая очень воняла.
— Да это гашиш! План курила в Союзе? Ну, вот... потяни, он слабенький...
Она затянулась, задержав в себе дым как можно дольше — так учила всезнающая Любка. Они тогда, покурив, жутко смеялись над всякой ерундой и танцевали, как чокнутые.
Ей было очень неудобно сидеть с поджатыми ногами, но вытянуть их она не решалась. Парень устроился прекрасно — лежал на спине, приподнимаясь, чтобы отхлебнуть вермут, и опять ложился, насвистывая под музыку. Она только хотела спросить его о снимке, который разглядывала, как он сел и взял ее за руку:
— Ну что, Алка-Галка?
Он сжимал ее руку и заглядывал в лицо. Потом он потянул ее назад, и она медленно упала на его руку. Он поцеловал ее в ухо, и она прошептала:
— Может, не надо?
— Почему же? Будет хорошо, я обещаю.
Она опять вспомнила, как в Ростове под эту же музыку представляла себя в объятиях жгучего брюнета. „Ну и вот он, жгучий. Не итальянец, правда, еврей. Ну и что..." Она только попросила погасить маленькую лампочку, стоявшую рядом с матрасом.
Ей было хорошо, и она думала — почему так всегда стесняется раздеться? Парень еле слышно напевал, перебирая ее спутавшиеся волосы. „И ему было хорошо. И как раз мои чулки с дурацким поясом его еще больше возбудили... Почему надо так стесняться раздеться?.. Но он понял. А я-то — скорее, скорее стащить с себя все свои тряпки, пока он кассету перематывал, пока музыка опять не началась... А телефон звонил-таки... Руки у него какие ловкие — аж до внутренностей дотрагиваются..." Он включил свет. Она сразу подтянула на себя простыню и подумала, что краска на глазах у нее размазалась. Он даже не взглянул на нее — встал и голым пошел в ванную. Она тут же подтащила к себе сумочку и достала зеркальце. Подушилась из маленького флакончика „Клима", купленного в Москве еще. За сорок рублей.
Он вернулся без полотенца на бедрах, как она ожидала. Непроизвольно она поглядывала на его член — что-то странное в нем было. Он скрутил еще гашиш и сел рядом с ней поверх простыни. Они курили, и он гладил ее грудь. Она увидела, что он возбудился, и опять подумала, что член у него какой-то не такой. Он перехватил ее взгляд и засмеялся:
— Что, у русачков не такой? У тебя же муж еврей... Хотя в Союзе мало кто это делает. Но зато на Запад приезжают и чик-чирик... им за это в Штатах бабки платят.
Ей неловко было слушать — „он же сам еврей".
— Пожила бы ты в Израиле-городе, не то бы запела.
Они выкурили всю самокрутку, и она больше не просила его выключать свет.
Она хотела спросить, который час, но лень было разговаривать. Она лениво ругала себя, но плыла, уплывала и заснула. Ей приснилось, что она стоит посередине почтовой площади, затянутая в черное трико и купальник. Все очень серьезно смотрят на нее, а она читает „Монолог Мэрилин Монро" Вознесенского. Как в драматическом кружке. Она извивается и шипит: „Я Мэрилин... Я Мэрилин..." — и ее гонят с площади. Она уползает за угол, и там ее нагоняет карлик в ярком парике. Он бросает ей куриную ножку, в сто раз больше реальной, она хватает ее в зубы и бежит на четвереньках. Вдруг ее окружают женщины, одетые, как матрешки, и среди них — Любка. Вытанцовывая „лесенку", Любка подносит ей какой-то хлам. Роясь в нем, она находит вырезанный рот своей дочери, надевает на куриную ножку и, растолкав матрешек, оказывается среди израильтянских солдат. Солдаты, не давая ей встать с четверенек, по очереди суют в ее зад автоматы.
Она проснулась от своих всхлипов. Действие гашиша прошло, и ей стало страшно. Она разбудила парня и стала умолять его отвезти ее в пансион. Он был злой и сонный.
— Ты хоть соображаешь, что уже четвертый час?..
Она вылезла из-под простыни и стала одеваться, продолжая всхлипывать и просить его. Он не вставал. Она села перед матрасом и стала гладить парня по волосам, называя ласковыми именами. Он оттолкнул ее и встал. Матюкаясь, он никак не мог попасть ногой в штанину. Она бросилась помогать ему, и он ударил ее по лицу, но смазал. Она тихо стала ждать, сидя в кресле. Он искал ключи от машины.
— Что ты дерганая такая? Да и все вы?! Свободы ведь хотели — ну вот она, свобода. Живите, как хотите. Думали вам тут дворцы предоставят, все за вас устроят? А вот этого не хотела? — Он изобразил руками жест, означающий: хуя, мол, тебе. — Все вы как сопливые дети. Квартиру ей не снять! На кой хер ты вообще сюда приехала, ты-то?! Сидела бы у себя в Ростове-папе и не рыпалась, балерина хуева! Ничего, в Америчке попляшешь... только не на сцене, а в очереди за пособием!
Они вышли из квартиры, и он больше не разговаривал с ней — гнал машину, совершая безумные повороты, затормозив перед самым пансионом. Ей было стыдно.

— Давай вылезай. Твоя станция „Мечта Детства". Приехали...
Она что-то пробормотала и бросилась к дверям. Они не запирались на ночь, и она тихонько прошмыгнула на второй этаж.
Чтобы пройти к своей комнате, ей надо было идти через столовую, где каждый день эмигрантам подавали макароны или курицу. Где после них обедала вся семья синьоры Сильвии — очень долго, ругаясь бросаясь приборами, стукая по столу стаканами, выплескивая из них минеральную воду, но чаще вино. Выбегая из комнаты с возгласами „ваф ан куло!" и возвращаясь к столу до следующего взрыва, который следовал молниеносно за первым.
Она увидела горящую лампу на столике, рядом стояла коляска, а на стуле сидела спящая синьора Сильвия с газетой.
— Синьерочка вы моя, Сильвия! Прости меня, синьерочка!
Спросонья синьора Сильвия забыла о своей злости на нее и, только повторяя „ненте, ненте", прикладывала палец к губам — мол, тише.
В восемь утра по всему пансиону захлопали двери. Слышно было, как тащили и вносили что-то тяжелое, кого-то звали по-русски: синьора Сильвия размещала новых эмигрантов. В полдень в пансион пришел представитель еврейской организации, чтобы ознакомить новых эмигрантов с правилами и условиями эмиграции. Он передал ей письмо от мужа, пришедшее на адрес организации. Уйдя в свою комнату, она прочла письмо и расплакалась. Муж писал, что ни в чем не виноват, что не звал ее и что теперь ей самой придется „выкручиваться", а он едет в Лас-Вегас, чтобы поскорее жениться там на женщине... а она дура, что ей не сиделось в Ростове, где ее все знали, и в Доме культуры, где уважали... и пусть она ничего не ждет от него.
Она схватила коляску с ребенком, спустилась на первый этаж и побежала по улице. Натыкаясь на ящики, вынесенные из лавок, она повторяла себе: „Все. Вот и все". Вот она в фате, а вот муж ее уснул во время свадьбы, вот опять он — прижимает ее в подъезде... ох, это не муж, а сосед, вот опять муж, и она никак не может прижать его к себе — живот у нее, она беременная — и все говорит ему на вокзале: „До встречи!" Любка с фотоаппаратом в родильном доме снимает ее с только что родившейся девочкой, и потом она уже сама бежит на главпочтамт посылать фотографии в Америку... Как карусель, замелькали картинки прошлого. Она села в садике и заплакала. Пожилая итальянка спрашивала, что с ней, и она, как синьора Сильвия ей, отвечала: „Ненте, ненте". Разозлившись на себя, она убежала из садика. Она представляла себе концертный зал и на сцене выступает группа девочек. Все аплодируют и кричат: „Браво! Постановщика! Хореографа!" Она выходит на сцену в длинном платье, так что ног не видно, и кланяется, и все опять кричат: „Браво!" А он сидит в зале — один, несчастный и лысый. Остановившись у античных развалин, она опять заплакала и, повторяя, что все кончено, подумала, что никому на свете не нужна со своими кривыми ногами и плохими зубами.
Вечером она проехала в Остию, оставив ребенка с новой соседкой, за которой через три дня должен был приехать муж. Из Америки. На почтовой площади почти никого не было. В освещенных окнах домов вокруг мигали елочки. Она увидела знакомую ей с прошлого раза парочку и стала расспрашивать их о „молодящейся" в искусственной шубке. Те вспомнили ее и сказали, что она уехала вчера в Нью-Йорк. „С пожилым евреем из Москвы", — почему-то подумала она. Старички сочувствовали ей и сокрушались: „Как люди меняются здесь..." Она подумала, что не меняются, а становятся самими собой, и пошла в кафе.
Она заказала рюмку коньяку, курила слабенькие сигаретки и сожалела, что не стащила гашишную самокрутку у израильтянина. Она смеялась над собой и над своим излюбленным „мир не без добрых людей". Над тем, что ей действительно место в Ростове, как сказал израильтянин. И что смысл слова „свобода", которое так часто повторяли по „Голосу Америки", ей так же непонятен, как и то, что вот сию же секунду она не может побежать за угол к Любке. „Сопливые дети — правильно израильтянин сказал. И все за нас сопли всегда утирали: бабушка, школа, подружка, профсоюз..." Хотела добавить „муж" и рассмеялась: „Уж он-то действительно утер мне нос!" Заплатив за коньяк: „Боже! Это ведь три пары колготок на „сольдо" и помада!" Она вернулась на почтовую площадь. Парочка разыскивала ее.
— Мы нашли вам очень подходящий вариант. Не бойтесь — это наша знакомая. Чудная женщина. Одинокая. Кто-то отказался от комнаты, освободившейся в ее квартире... Она и за девочкой вашей приглядит... Чудная женщина...
Квартира была миленькой, как бы она выразилась в другом настроении. Комната выходила окнами в садик. Хозяйка, напоминавшая ее тетю, извинялась за стол посередине кухни.
— Все-таки праздник. Обычно он стоит в уголке, у окна.
Они пригласили ее за стол. Она выпила с ними водки, поела обязательного салата оливье. „Кто я им? Кто они мне?.. Чужие мы", — подумала она и собралась уходить. Старички предлагали ей остаться — куда, мол, ей спешить — но она ушла.
На платформе никого не было. Она ждала электричку тридцать минут. Села в полупустой вагон. Подвыпившая компания итальянцев громко смеялась. Двери уже закрывались, когда в вагон вбежал молодой парень. Она видела его на почтовой площади с пожилой женщиной. Он, видно, тоже ее узнал и сел напротив. Ей не хотелось с ним разговаривать, и она уставилась в черное окно. Парень поглядывал на часы. Они уже приближались к Риму. Итальянцы стали хлопать в ладоши. Парень еще раз взглянул на часы и вздохнул. „На свиданку, наверное, опаздывает", — подумала она.
— Девушка, с наступающим вас!
Она посмотрела на него непонимающе.
— Я говорю с наступающим вас Новым годом! Вот-вот уже...
Сквозь слезы она долго не могла рассмотреть время на своих часиках. Итальянцы уже кричали и целовались. Наконец она разглядела — было без трех минут двенадцать.
1983 г.













Наталья Медведева
ОСТИЯ ЛИДО
— Не пизди ты, блядь! Откуда у тебя, на xyй мандавошки?! — Он сильно пихнул ее в грудь, и сиденье само подалось назад, со скрипом и рывками. — Были бы мы в Киеве, я б тебя по печени треснул, все дела...
Это был нормальный его стиль. Привычный. Правильно он сказал — так в Киеве он с бабами всегда и разбирался. А тут — какой-то Рим, на хуй, эмиграция...
Машину он остановил на обочине узкой дороги. На ответвлении от основной, ведущей из Остии в Рим. По ней как раз можно было доехать до места, где месяц назад убили Пазолини. Там еще не устроили мусорную свалку, так что невозможно будет памятника различить — неизвестного автора памятника, сливающегося с решеткой заброшенного футбольного поля, да и изображающего непонятно что: птицу взлетающую? — но уже место было довольно гаденьким. Вся Остия была мерзкой, потому что в Остию надо было ехать, чтобы идти на Почтовую площадь и искать квартиру. Комнату в квартире. Спрашивать — есть ли комната? Общаться. Что поперек горла стояло — общаться с теми, с кем не хотелось: несчастными и бедными, беспомощными и потерянными. Эмигрантами из СССР.
Этот тип киевский ей как раз и нашел комнату. Ничего такая комната, в небольшой квартире. Там жили всего две тетки, так что коллектив для общения получился небольшим. Этот киевский — его называли маклером — никаких денег с нее не взял. Видимо, предполагая расплату натурой. Ну вот он и хотел ее трахнуть в машине, по дороге в Рим, куда она попросила подвезти, когда он пришел через день после ее переезда, „проведать", как он сказал, заглянув в ванную, где она красила ресницы. А про мандавошки она не соврала, чтобы отвязаться. Действительно, эти животные бегали где-то у нее по телу. Между ног, видимо. Она их так никогда и не увидела. Ей об этом сообщил тип, с которым она прожила неделю. Кто кого заразил, они так и не выяснили. Тот тип тоже с кем-то спал, помимо нее, как и она. Они все с кем-то спали, трахались, будто наверстывая упущенное. Делать в Риме без денег было нечего. Ходить без конца по античным развалинам было тошно, и все шли на „Последнее танго в Париже", на дешевую порнуху и искали партнеров. Некоторые не искали, а брали: по старой советской привычке фарцы.
Вообще их оказалось довольно много в эмиграции — этих клевых мальчиков, чуваков в прикидах, болтавшихся по Невскому или улице Горького, стоявших у Думы или у Долгорукова, у „Арагви". Она не то что бы их действительно узнавала, но точно знала, что они оттуда. Из центра. По их жаргону — батник, шузня, шопать; по прическам, сохранившимся еще со стрижечек, сделанных Женечкой Орловым в „Чародейке"... Эти типы в прикидах, отличавшиеся на Родине прикидом, были, наверное, самыми несчастными в эмиграции. Здесь любой фима мог приобрести прикид за копейки на барахолке. Какой угодно, на выбор. Не как на Родине, когда звонили и предлагали шузню с разговорами за два кола и фини. А если долго думал, то шузня уезжала — так и говорили: „Шузы уехали, чувак, ты долго медитировал". Поставь этого фиму в барахольном прикиде на Невский — и любая лялька была бы его. Для фарцы, правда, ляльки на Родине служили приманкой для фирмы. Лялек сажали за столы „Aстории" и „Европейской", ими украшали бары в „Советской" и „Ленинграде". Поддатые итальяхи, бундеса, штатники или на худой случай финны клевали на лялек, клевых мочалок. Лялькам утром, может быть, покупали колготки или тени для глаз. В „Березке". Фарца покупала у фирмы валюту... В неудачные вечера, когда фирма не клеилась, лялек везли трахаться на хату хором. Когда те ломались, им давали по печени. Правильно все киевлянин сказал...
Но здесь, в Риме, все потеряло свои привычные ценности и законности, даже если закон только и был для таких, как киевлянин, чтобы нарушать. Здесь он не знал, что будет, если он даст ей по печени. Может, она выскочит из машины, побежит в полицию, а он эмигрант, без документов... Там все менты были схвачены-оплачены, в доле. Вообще все было хуево здесь. Единственный бизнес можно было делать с вновь прибывающими эмигрантами — еще не знающими, что почем. Им можно было сдать комнату в квартире, заранее снятой. Запихнуть в квартиру несколько семей, на хуй, пусть не рыпаются. Сами они ни хера не найдут, им в голову не придет, что есть куча квартирных агентств. И куча квартир в Риме, а не только в Остии, как им говорили. И машину им можно загнать — сбить со счетчика несколько тысяч км, хули они понимают, у них романтика, им во Флоренцию охота, пусть едут, хоть туда доколесят, обратно на автобусе... В Москве можно было прийти к Виктору Семенычу, и он отваливал тебе ящик „Пельзнера" или пять пар „Сеек". И ты был в порядке. У киевлянина был друг в магазине новобрачных. Так он через этого друга несколько десятков немок в шубы одел — через черный ход, за валюту, а не по 500 рублей госцены. Себе наварил 15 тысяч, левой ногой, еще ебал этих немок беложопых, желающих после водки Вольга и Иван.
Никаким Иваном он не был, киевлянин. Был он евреем. Хоть подумал о своем еврействе всерьез, только когда решил свалить. И то ему его друг лучший — кстати, бакинец — напомнил, что он еврей и имеет шанс выехать.
...Киевлянин стащил с одной ее ноги колготку и трусы и, неудобно согнувшись, выебал ее. Быстро как-то, не успев сообразить, что он таки ебется первый раз за полтора месяца. Она несколько раз, до еще, повторила, что он дурак, раз не верит, что он пожалеет и что она его предупредила. Ей лень было очень уж сопротивляться. И по движениям его было видно, что он давно не трахался, так что она подумала: „Хуй с ним, это будет быстро. И я его предупредила, пусть попробует что-то вякать после, когда обнаружит, что заразился..." Киевлянин слез с нее и сразу закурил, выругавшись: „Блядь! Во, попали. Свобода, бля!" Он, когда хотел ее поиметь, то представлял, как засадит ей аж по печень, как будет ебать ее, будто глину месить, а ни хрена не получилось. Затмение — и в момент все кончилось. Он кончил. Даже вспомнить будет не о чем. Хотя она была клевая телка, длинноногая. И чем-то похожая на украинку. Глазами черносливовыми. Она, впрочем, не была еврейкой. Это про нее все знали. Хуй знает, кто она такая и как в эмиграции очутилась. Но вот, бля, она качала свои права! Ей давали столько же денег, как и ему в организации этой, столько же, сколько и всем одиночкам. И эти бабы одинокие зверели, наглели и ебли мозги. Им уже нельзя было пригрозить ударом по печени, тем, что не возьму, мол, в ресторан. Кто сам-то, на хрен, в ресторан ходил? Да и что это за рестораны у них в Риме?! Маленькие, темные, все по отдельности сидят, никого, бля, не видно, и тебя никто не видит. И не знает. На хуй вообще в ресторан идти?! В „Асторию" ходили, чтобы увидеть, с кем пришел Коля-жлоб, или чтобы прийти с бывшей Коли-жлоба телкой, или чтобы снять фирму, или чтобы купить грины один к трем. А здесь они все приходили сами по себе, хавали свои макароны, пили свое винишко-кислишко и сваливали тихонько, так же, как и сидели — тихо. Были какие-то клубы, но кто в них на хрен пустит, надо было быть их членом. Или эти, дискотеки, так там было темно, как у негра в жопе, и одни пацанки.
Киевлянин привез ее к ХИАСу, как она просила. Оба они были злы. Он — что не получилось так, как хотелось, она — что ей не поверили. У ХИАСа ее ждал бывший сожитель. Они молча проводили взглядами машину киевлянина и потом только поздоровались.
— Женька, меня выебали. Какой мудак!
— Я что-то мало верю, что можно кого-то выебать в трезвом состоянии. Ты, может, отомстить хотела?
Она подумала, что, возможно, и хотела. Она ведь сказала правду! Но этот киевский, видимо, привык, что все врут. Он, видимо, всех силой брал. Добровольно с ним кто-нибудь ебался? Ему врали ляльки в Киеве, что нельзя, что у них месячные или мандавошки, только чтоб не трахаться. Для лялек трахаться было на крайний случай, в последний момент только ляльки уламывались и давали. Если пьяному финну, давали сами, и то потому, что наутро, может быть, покупались колготки. А киевлянину что за выгода давать? Он все равно не женится. А это было самое главное, так мама всегда говорила. Это было в генах. А про удовольствие многие даже не знали. Для многих удовольствие было в мужском удовольствии. В том, что он, после, лежал с умиротворенной рожей, дымил в потолок и перебирал волосы ее, играя. А потом они шли в „Асторию" или „Ленинград".
С сожителем Женькой она отправилась в клинику. У того там был знакомый врач-румын, обещавший дать мазь от мандавошек. Это была бесплатная клиника для неимущих, для малоимущих, и они просидели в ней три часа. Простояли. Все стулья были заняты полудохлыми старухами и бабами с кучей детей. Румын-доктор взял на всякий случай ее телефон, и сожитель Женька усмехнулся. Он тоже, пока ждал ее у ХИАСа, взял телефон симпатичной телки. На потом, когда вылечится. Они вышли из клиники и, пройдя немного пешком, зашли в кафе, встали у стойки.
— Слушай, может, я тоже могу тебя выебать? Нам это не опасно. А?
Она разозлилась, звякнула о стойку монетками за кофе и ушла. Ей надо было заехать за сумкой в пансион, где эмигранты жили первые десять дней по приезде в Рим. Она эту сумку вот уже месяц не забирала. Она влезла в автобус, встала на заднюю открытую площадку. На остановке две совсем девочки-итальянки ругались с тремя парнями. Один все хватал длинноволосую за сумку, стараясь сорвать с плеча. И она вдруг вспомнила историю в Ленинграде, когда была совсем девчонкой.
Она с подругой гуляла по Невскому и от нечего делать они зашли на галерею Гостиного Двора. Там всегда было полно людей, фарцы и грузин — что-то продающих, покупающих, просто так там стоящих. Какие-то совсем молодые полухулиганы-полуфарцовщики прихватили ее с подругой. Угрозами дать по печени. Она сейчас, в римском автобусе, подумала: „Почему мы не заорали? Почему не устроили скандал? Там ведь полно ментов было..." Они не заорали, а нехотя, подталкиваемые сзади, взятые под руки, пошли с фарцовщиками. Потом их действительно уже припугнули ножом, чтобы они шли на чердак какого-то парадняка. Она не видела, что там с ее подругой делают. Да ничего особенного, ебали ее подругу. И ее тоже. Самый мерзкий тип пихнул ее лицом в какой-то стол, что ли, задрал пальто сзади и стащил ее колготки с трусами вниз. Ножик блестел на столе. Он его на стол положил. „Убить его ножом?" — подумала она, видя блеск ножа. Но было страшно и хотелось, чтобы все было поскорее и можно было бы убежать. Но когда он кончил и она натянула свои трусы с колготками, другой парень быстро осадил ее вниз так, что она полуупала, содрав кожу на коленке. Колготки, конечно, порвала, ее это очень обидело, жалко было колготки. А парень совал ей свой шланг в рот. Он него мерзко пахло. Какой-то резиной, потом, грязью, и ее чуть не вырвало, и она полушепотом-полуплачем попросила: „Выеби меня лучше". А парень все совал свой шланг и сказал еще смеясь: „Может, ты больная. Может, он тебя уже заразил. На хуй мне ебать тебя..." И потом что-то зашуршало, послышались чьи-то голоса снизу, и эти хулиганы-фарцовщики засуетились, сгруппировались, и они с подругой убежали. У подруги ручейки черные бежали по щекам — от туши расплывшейся. Она тоже плакала. Они бы должны были побежать в диспансер, в профилактический центр, прямо на Невском был такой. Туда многие прибегали после неудачных поебок. Там уже знали, что бесполезно у людей спрашивать документы, что все врали свои фамилии и адреса тех, с кем неудачно поебались, и всех профилактировали, что-то делали, только надо было сразу туда бежать. А они пошли к подруге домой, сели в ее комнате и вино пили. И она еще колготку зашивала, стараясь сделать шов незаметным. А через месяц, когда она уже вылечилась — для этого надо было, правда, заразить другого типа, — она опять с подругой шла в сторону Невского, по Садовой, и увидела того типа, который ей свой шланг совал. И она взяла его за рукав — был день, людей полно, и она не испугалась — и сказала ему: „Скажи своему другу-мудаку, чтоб он сходил к врачу!" А тип со шлангом засмеялся: „Ему уже не надо, он уже в Крестах!" — и побежал к трамваю.
В пансионе было мало эмигрантов. Многие разъехались, а новая партия задерживалась — итальянские железнодорожники бастовали, и поезда из Вены были отменены. Там был славный парень, сын хозяйки пансиона. Тоненький, высокий, с длинными волосами по плечам. Они у него вились, и он был похож на девочку-уродку. Он влюбился, видимо, в приехавшую за сумкой. Еще в тот первый раз, когда она в пансионе появилась, одна, без десяти чемоданов, в пиджачке и юбке, сама тоненькая, не похожая на эмигрантов... Хозяйке пансиона помогала молодая итальянка из Катании, Мария. Веселая, только по утрам ругающаяся на эмигрантов — „русские свиньи" она их называла. За то, что те не убирали свои постели, а оставляли скомканными, с простынями, засосанными, будто пылесосами, посредине кровати.
Сын хозяйки принес в комнату-столовую бутыль вина и стал долго объяснять ей, эмигрантке, что та может жить в пансионе бесплатно, с Марией в комнате. И Мария кивала: „Черто, черто!" Только надо немного помогать накрывать на столы к обедам и ужинам для эмигрантов и переводить, потому что она уже понимает немного, его ведь она понимает, так что ей совсем не надо ехать в Остию, в Риме лучше. И Мария улыбалась и кивала на сына хозяйки, улыбаясь же. Это, мол, он все устроил. И она подумала, что уж лучше трахаться с ним, потому что ведь не просто так он предлагал ей жить бесплатно в пансионе, чем с киевлянином, потому что с ним наверняка еще придется трахаться. И она пошла в комнату с Марией и поставила свою сумку около второй кровати. А над кроватью Марии висела картина с Иисусом Христом. Цветная, из журнала. Или даже газеты, тоненькая такая бумажка была кнопкой приколота к стене.
Она поехала в Остию договориться, чтобы кто-то перевез ее чемоданы, два всего, но тяжелые. А там на Почтовой площади всегда кто-то что-то предлагал, какие-то услуги. Но было еще рано, и людей почти не было. Только компания каких-то фарцовщиков. Ленинградских. Одного парня она точно знала, только не помнила, где и как. Он ее тоже вроде узнал. Они перекинулись парой фраз, потом компания пошла прогуляться, и она с ними.
— Дурдом шоферит в Канаде... Докатился, — сказал знакомый ей ленинградский фарцовщик.
Они остановились на небольшой площади. Недалеко уже от моря. Это был коммунистический квартал Остии, и на столбах краснели серпы и молоты, профили Ленина.
— Но это лучше, чем сидеть, как Фека. Он таки сел, бля! Феактистов!
Она и две ляльки фарцовщиков не принимали участия в разговоре. Они просто были с ними, при них. Одну ляльку тоже можно было узнать. Блондинка, невысокого роста, одно время баба Дурдома, вроде даже беременная от него, теперь — с этим вот ленинградским фарцовщиком, в Риме. Она стала что-то говорить про квартиру, где жила. И что там, в квартире. Вроде получалось, что она живет там как прислуга. А хозяева — хозяйка какого-то русского происхождения, пятая вода на киселе — уезжают каждую пятницу в свою резиденцию в пригороде. И что как раз это удобно. Короче, эта компания собиралась ограбить квартиру. Там какие-то иконы были, но вроде к ним была присоединена сигнализация, и эта блондинка никак не выяснит. И ленинградский фарцовщик стал ее ругать:
— На кой хуй мы тебя туда поселили, а сами — как хуи моржовые? Что ты там целыми днями делаешь? Жопу на печке греешь? Ты только ушами (пр. Груди (жарг.) трясти можешь, блядь!
И блондинка пыталась отшучиваться, стараясь все как бы на дружескую ругань перевести. Но фарцовщик ее стукнул по шее, как раз между воротником лисьим и белыми волосами. Она заорала:
— Больно же! Что ты в самом-то деле? Не могу я лезть везде. Узнаю на той неделе...
Она вернулась на площадь, и там был один мордастый рыжий тип на небольшом автобусе. Ленинградский знал его и попросил помочь перевезти до Рима чемоданы, ему тоже в Рим надо было. Он еще что-то сказал рыжему на ухо, но она не слышала. Они постояли там, на площади, потом поехали за ее чемоданами. Мордастый за рулем, она рядом с ним на переднем сиденье. А сзади сели ленинградский с приятелем. А ляльки остались на площади.
Две тетки, живущие в квартире, стали ругаться, что так, мол, не делают, и что она, мол, только вселилась, и что скажет хозяин. Ей надоело, и она крикнула, что разберется сама с хозяином, киевлянином то есть, и что уже разобралась. И тетки заткнулись, поняв, видимо. Сами они, конечно, платили деньгами, были уже в пенсионном возрасте.
Она спустила чемоданы на лифте вниз, и фарца долго решала, кто понесет их из холла в машину. Потом рыжий мордастый взял сразу два чемодана и побросал в автобус.
— Поехали, на хуй. Уже темно скоро будет.
Она опять села рядом с ним на переднее сиденье. А двое сзади курили план. Или гашиш. Она не знала, что курят в Риме. Рыжий остановился у магазина перед тем, как выехать уже на дорогу в Рим, и купил бутылку вина. И они выпили ее из горлышка. И она тоже. И рыжий, как киевлянин утром, свернул с главной дороги на ответвление, по которому можно было до того места доехать, куда Пазолини поехал с джанки каким-то и где его и пришили, уже не наверняка, а те, кто давно хотел пришить. И они долго тряслись по ухабинам, и двое сзади смеялись и говорили, что сейчас выебут ее, и рыжий смеялся. Говорил, что выкинут вообще из автобуса, на хрен на дорогу. „Бутылкой по голове — и пиздец!" — И он передал бутылку с оставшимся еще вином ей. Потом он остановился и покурил гашиш. Или план. А сзади кто-то — она не успела оглянуться — сжимал ее шею: „Хорошая шея. Тонкая. Легко будет придушить в случае чего". И мордастый уже говорил ей, чтобы она снимала пальто, а то они выкинут ее чемоданы на хуй. Но несколько машин карабинеров, с визжащими сиренами, требуя уступить дорогу, проехали одна за другой. И мордастый быстро развернулся, въехав в какие-то кусты, и несколько веток обломалось о ветровое стекло, и автобус тряхнуло — видимо, там были ямы. Но рыжий уже ехал на главную дорогу, уже никто не собирался ее ебать, они уже ехали в Рим.
Каждое утро, перед тем как бежать расставлять чашки для эмигрантов, она шла в ванную и мазалась мазью от врача-румына. Под мышками и между ног. Забастовка кончилась, и пансион был забит людьми, не знающими, что делать, как быть, куда ехать, и вообще: „Зачем мы сюда приехали, Вадим?" Вечерами они звонили в Киев, Одессу, Москву: „Да! Все в порядке! Да! Ужас. Дорого! Но кожа — дешево. На следующей неделе отправим посылку. Как бабушка?" Сын хозяйки покупал ей малюсенькие флакончики пахучих масел, и она капала из них на трусы и лифчик.
Когда в пансионе несколько комнат освободилось, он повел ее в одну, где стояло шесть пустых коек. Она лежала на матрасе без простыни, еще в одежде, он, тоже в одежде, на ней. И она думала, как же сказать по-итальянски: „У меня животные? Как это сказать?.." Потому что мазь еще не кончилась, и она не знала, вылечилась ли. Но сын хозяйки уже стаскивал ее колготки вниз и браслетом часов зацепился за них. Она подумала, что наверняка порвались и что колготок не напасешься, хотя и дешевые.
Утром она услышала с улицы — окна по утрам Мария всегда открывала, проветривая комнату и постель, — свое имя. Она выглянула и увидела киевлянина. Он помахал над головой советским авиаконвертом, и она спустилась на улицу. Письмо было от мамы. Пришедшее на адрес комнаты в Остии.
— Здорово. Ну, блядь, я действительно заразился. — Киевлянин все держал конверт и отводил руку, когда она тянулась за письмом.
— Я же тебя предупреждала. Ты не поверил. Дай письмо.
— Верно, что предупреждала. Поэтому я не отверну тебе голову... Чего, ты ебешь этого пацана? В пансионе же нельзя жить.

Она выхватила конверт:
— Не твое дело. А ты сам себя выеб! — И она хотела уйти.
Но киевлянин взял ее за руку и сказал что-то про кофе, кофе предлагал ей пойти выпить. „Ненормальный!" — подумала она. Для него, видимо, то, что она его не обманула, было очень странным. И она уже как-то выпадала из разряда лялек, ебущих мозги. Потому что его уже заражали в Киеве, но никто, конечно, заранее не предупреждал. Надо было потом бегать по городу, искать, шкуру. Бить по печени. Или снимать стольник.
Он вдруг вспомнил, что, когда трахал ее в машине, она отвернула голову к окну. И когда он кончил, он открыл глаза и увидел, что и ее тоже были открыты. И в зрачках отражалось небо. В черносливовых ее украинских глазах плыли облака мерзкой Остии, где месяц назад убили Пазолини.
1991 г.